Дед замолчал, сильно затянулся трубкой. Лицо у него, и без того похудевшее в последнее время, осунулось еще больше.
— Ты уже немаленький, сынок, и поймешь что я тебе скажу, — снова заговорил он. — Трудно тебе уходить из дома, знаю я. Но ничего теперь не поделаешь… Плох я стал, сынок. Не выдержу долго. Помру, наверно. Об Атлас ты не думай. За нею бабка Зохра посмотрит. А ты уж большой. В твои годы молодежь работает. Надо и тебе выходить на свою дорогу… Война долго не протянется. Бог даст, и отец скоро вернется…
Дед всхлипнул и, сняв папаху, вытер ею лицо.
Мы поднялись. Старый молча передал мне небольшой узелок с едой и крепко прижал к груди. От него пахло хорошо знакомым запахом табака и еще чем-то родным и близким сердцу.
Я резко оторвался от дедовской груди и, сделав несколько шагов, оглянулся. Старик обеими руками черпал из родника воду и плескал мне вслед…
Вот и шоссе. Потрескавшийся грунт широкой, прямой дороги. Здесь теперь не часто встречались прохожие. Воина разогнала людей — на фронт, по городам. Иногда по обочинам дороги вспархивали куропатки, нарушая своим испуганным посвистом тяжелое, гнетущее безмолвие. На крутом повороте, где дорога сворачивала за холмы, я вновь обернулся и посмотрел на оставшиеся далеко позади родные горы. Всегда окутанная туманом вершина Кечилинской горы на этот раз отсвечивала ослепительным блеском первого снега.
…Прошло два года. Не случилось так, как думал дед — война продолжалась. Я ехал в полутемном прокуренном вагоне, набитом ранеными. Кругом человеческие страдания, тоска. И стоны нетерпеливые, короткие, как выстрелы. В вагоне вместе с ранеными ехало несколько женщин и стариков. Женщины вздрагивали от криков раненых и поджимали губы. Я сидел между ними — одинокий, незаметный и думал о своем. Привык уже молчать, перебирать в памяти день за днем и все думать, думать…
После своей далекой горной деревушки я попал в детский дом. Здесь было много ребят. Сотни. Никогда я не предполагал, что на свете так много детей. Их всех согнала сюда война. Помню, часто показывали нам фильмы о войне. Я их боялся. Каждый раз после таких картин просыпался по ночам, вспоминал отца, мать, сестру, дедушку. И тихонько их звал. Особенно тревожила меня тогда мысль об отце и почему-то об умершей матери.
В детском доме учеба давалась мне с трудом. Из товарищей мало кто старался помочь мне в этом. Я был предоставлен самому себе, хотя и жил в коллективе. Воспитатели вспомнили обо мне поздно, когда уже никто не мог на меня повлиять. И сразу же стали ругать. Поэтому, когда я убежал из детдома, меня охватило радостное чувство облегчения…
— Отчего ты, друг, такой грустный? — прервал мои размышления в вагоне солдат с тяжелой гипсовой рукой. — Далеко ли путь держишь?
— На завод еду. В детском доме был. А отец воюет, — нехотя ответил я.
Здоровой рукой он добродушно, по-отечески прижал мою голову к своему плечу. Потом, откинувшись назад, прикрыл глаза, и шепотом проговорил:
— Да и на заводе, сынок, люди тоже воюют, на фронт работают… Давай вздремнем, а? Здесь и на голову не моросит, и не стреляют.
…Напряженная, кипучая жизнь в большом городе не очаровала меня, хотя я и был деревенским парнем, которому все в городе должно быть интересно. И все же непродолжительные, хмурые осенние дни, проведенные в городе, вселили что-то новое в мою неокрепшую душу. Долго преследовавшие меня мысли как-то растворились. На смену им пришло какое-то странное, тупое безразличие к самому себе и к окружающему миру. Теперь я понимаю, что только война и это безразличие помогли мне скатиться в преступную среду, где ни у кого нет ничего святого…
[…][1] робьо, уже известен тот немудреный, коварный метод, с помощью которого отпетые ворюги и мошенники затягивают в свой мир неискушенных, неустойчивых ребят.
Вот как стряслась со мной эта беда.
На заводе меня определили в качестве ученика мастера по сборке автомобильных агрегатов. Верно говорил мне тогда, в вагоне, солдат: тут тоже была война, люди работали на фронт. Иногда рабочие по нескольку дней не выходили из заводских ворот.
Мастер, к которому меня прикрепили, оказался человеком малоразговорчивым, но добродушным. Он ко мне относился придирчиво. Любое поручение, выполненное мною самостоятельно, обязательно перепроверял и, словно, оправдываясь, говорил:
— Не дай господь, если в бою, в горячую минуту, подведет машина. Погибнут тогда наши воины.
Но, требуя во всем точности и аккуратности, мастер не позволял мне в то же время работать сверх нормы.
— Ты уж смотри, не надрывайся, — бормотал он под нос, не поднимая головы.
Этим, пожалуй, и ограничивалась вся его забота обо мне. Об остальном он никогда не спрашивал. Как я живу, где и с кем бываю — это его не касалось. Иногда мне казалось, что я был для него деталью какого-то механизма. Да и себя он, наверное, чувствовал такой же деталью — холодной, твердой, необходимой. Но деталью. Есть такие люди. И не только среди рабочих. Человек живет почти все время мыслями о себе. И не понимает своей связи с окружающими, своих обязанностей перед ними. Ох, как плохо, когда потерянный для семьи мальчишка оказывается рядом с таким равнодушным, замкнутым человеком!
Однако я все же почувствовал, что работа стала пробуждать во мне интерес, даже вселяла гордость. Но, к сожалению, это было недолго. Неожиданно я получил письмо из деревни. В нем сообщалось о смерти деда и о том, что сестренку Атлас забрали к себе дальние родственники из соседнего села. Это известие разом выбило меня из колеи и, может быть, предрешило весь мой дальнейший жизненный путь.
Жил со мной в рабочем общежитии Ишханов. По окончании работы он меньше всех задерживался на заводе. Разговаривал с другими мало, сторонился как-то людей. Зато часами мог сидеть на кровати и петь под гитару. Пел он чаще всего грустные, блатные песни. Иногда вообще не ночевал в общежитии.
Было странно, что первым заметил мое горе Ишханов. Как-то после работы он подошел ко мне и сел на край постели. Я ему рассказал о письме из деревни и вообще о себе. Мне нужно было это сделать — излить кому-нибудь душу. Я смотрел ему в глаза и видел в них боль. Я не имел права не верить этим глазам, да и не хотел.
— Ясно, что ни твой мастер, никто другой тебя не поймет, — говорил Ишханов. — Все эти трудяги выросли под маменькиной юбкой. Им не понять такую душу, как твоя. Да и мою. Мне в жизни было тоже не легче. А кто помог? Никто. Никому до меня не было дела. Но теперь я, братишка, на ногах крепко стою. Не свалишь! Так что можешь рассчитывать на меня. Понял?
Ишханов подошел к своей тумбочке и, достав оттуда продкарточку, сказал:
— Пойдем. Думай, не думай, а подкрепиться надо.
Я открыл свою тумбочку. Но моей продкарточки на месте не оказалось. Меня обдало жаром. Я снова обшарил тумбочку и даже постель, но напрасно.
— Что ты там копаешься? — спросил Ишханов.
Я объяснил.
— Не расстраивайся по пустякам. Я никогда не оставлю человека в беде. Не в моем это характере…
Он взял меня под руку и повел к выходу.
Да, тот проклятый день останется в моей памяти навсегда… «Никогда не оставлю человека в беде. Не в моем это характере», — разве я мог усомниться в искренности этих слов?
— Ты слушай меня, парень. Ни одного слова неправды я тебе не говорю, — убеждал меня на ходу Ишханов. — Мне в жизни куда труднее приходилось. Думаешь, я мог бы спасать свою шкуру, если бы не умел приспосабливаться к людям? Как бы не так…
Мы долго ходили по безлюдным, унылым улицам города. Ишханов все говорил и говорил. Правда, мне и тогда казалось, что заботы этого человека обо мне идут не от сердца, что он всегда чего-то не договаривает. Но мне было не до расспросов.
Наконец, пришли в какой-то домик. Встретили нас гостеприимно. Хозяин назвался рабочим нашего же завода. Пока хозяйка возилась на кухне, он скрутил себе цигарку, насыпав в бумажку табаку и еще какого-то неизвестного мне порошка. Жадно выкурив половину, он передав другую моему товарищу. После перекура языки у обоих развязались. Но я, как ни прислушивался к их разговору, ничего не мог уловить.
Хозяйка накрыла на стол. Я был удивлен, что война миновала эту небольшую, грязную комнату… Чего только тут не было! И икра, и колбасы, и консервы… Ешь — не хочу. После того, как со стола убрали уже вторую пустую бутылку из-под тутовки, хозяин, глядя на меня, сказал:
— Война! Вот приходится выкручиваться и соображать, чтобы хоть иногда повеселиться.
За все время пребывания у неизвестных мне людей хозяйка не проронила ни слова. Я так и подумал, что она, наверное, немая, но прошло немного времени с того дня и на встрече с этой женщиной в кабинете следователя я убедился в обратном. Она оказалась старой, многоопытной содержательницей воровских притонов.